ГлавнаяБиографияХронологияЗнаменитые работыГалереяСтиль и техникаМузейНовостиГостевая книга
Иван Николаевич Крамской
(1837 - 1887)
Крамской И.Н.
Крамской Иван Николаевич - великий организатор и теоретик искусства - самые «громкие» художественные объединения, появившиеся в России во второй половине XIX века, были созданы именно по его почину.

Поиск

1

Иван Николаевич Крамской не только художник. Когда В. В. Стасов впервые собрал большую часть его переписки, он поразился раскрывшейся перед ним картиной громадной духовной работы, которая совершалась в этой незаурядной личности. И Стасов назвал Крамского великим писателем об искусстве, величайшим художественным критиком века.

К этой оценке нужно прибавить, что значение Крамского выходит за пределы искусства. Деятельность художника заслоняет от нас другую, не менее важную сторону его биографии. Переписка Крамского является одной из интереснейших глав истории русской общественной мысли XIX века. Его анализ развития культуры на Западе и в России, его критика мерзости рабских отношений, казенных и частных, его ненависть к паразитам, чиновникам и дельцам, и уважение к народу, из которого он вышел, до сих пор заставляют биться сердце, не лишенное способности отличать чистое золото от подделки. Между тем многие ли знают Крамского с этой стороны?

Сделаем опыт изложения главных вопросов, затронутых в переписке художника. Выход в свет нового сборника писем Крамского может служить оправданием этой попытки.

Сборник, выпущенный издательством «Искусство», охватывает переписку Крамского с П. М. Третьяковым, причем письма к художнику основателя нашей славной галереи появляются в этом издании впервые[1]. Полным его назвать нельзя, так как некоторые письма отсутствуют, а в напечатанном тексте сделаны сокращения. Но, несмотря на подобные недостатки, книга заслуживает внимания. В ней много нового, да и старое так хорошо, что нельзя оторваться. Для истории русского искусства и русского общества второй половины XIX века эта книга — неоценимый источник. Читатель найдет в ней множество интересных черт из жизни художников и писателей, что для него всегда привлекательно, много верных наблюдений, относящихся к искусству, не говоря уже о подробностях бытового характера (от цен на картины до описания ящиков, в которых Товарищество передвижных выставок отправляло свои полотна в различные города России). Отчетливо выступает роль П. М. Третьякова как благородного и в то же время трезвого собирателя лучших произведений русской национальной школы и роль И. Н. Крамского — его главного советчика в деле создания Третьяковской галереи. Другая тема переписки — развитие Товарищества передвижных выставок, борьба демократически настроенных художников против казенной Академии и реакционной критики. Все это очень важно для историка искусства и поучительно для простого любителя, но еще не исчерпывает значения писем Крамского.

В этих человеческих документах, имеющих за собой уже много лет, есть что-то неизменно живое и нужное, как свежая струя воздуха. Главным содержанием писем Крамского является образ художника и человека, враждебного всякой безыдейности, политическому цинизму, Сухаревскому отношению к жизни, погоне за бизнесом, за личным успехом и ради него — за внешним эффектом в искусстве и во всякой деятельности. Крамской был сыном морально-политического подъема шестидесятых годов, хотя не все, что думал художник, вытекало из принципов, развитых его учителями.

Время, когда пришлось действовать И. Н. Крамскому (после крестьянской реформы и закрытия «Современника»), было очень сложным. Сложность его состояла в том, что общественные вопросы, поставленные революционной эпохой 1859 —1861 годов, не были решены, а только отложены царской реформой и запутаны развитием капитализма в прежней бюрократической, сословной, наполовину еще феодальной оболочке. В этот новый период большое влияние приобрели такие сложные писатели, как Ф. М. Достоевский и Л. Н. Толстой. Революционное подполье окрасилось в народнические тона.

Строгому критику, рассуждающему из прекрасного далека, будет легко указать на слабости и ошибки Крамского. Не помогут даже редакторские сокращения, сделанные, очевидно, с целью поддержать репутацию художника на должном уровне. Выбрав отдельные места из писем Крамского, можно составить против него обвинительный акт. Но такие поспешные выводы редко бывают справедливы. Если взять не политические мнения художника, довольно случайные, а вce направление его общественной деятельности, то придется сделать другой, более правильный вывод. В сложных условиях пореформенной русской жизни Крамской не примкнул к толпе хищников и «поумневших» либералов. Он сохранил общий дух революционного наследства шестидесятых годов, с некоторым переносом центра тяжести в сторону моральных проблем.

Моральные искания Крамского выразились в его программных, больших по формату картинах «Христос в пустыне» и «Радуйся, царю иудейский». В этих исканиях были и сильные, и слабые стороны. Если рассматривать мораль Крамского не с отвлеченной точки зрения, а с общественной и реальной, в ней найдется очень серьезное содержание.

Всякий марксист питает естественное недоверие к отвлеченным рассуждениям о добре и зле. Путь к своему общественному идеалу он ищет в знании объективных законов развития общества, а не в нравственном совершенстве личности. Наука объясняет происхождение нравственных идей, их зависимость от способа производства и борьбы классов. Она говорит нам, в чем состоит содержание современной коммунистической морали. Отсюда следует, что наука шире морали. Но это вздор, реакционная фраза, выгодная для хищников и дельцов, для маленьких Фуше и Талейранов, будто наука стоит по ту сторону добра и зла. И наука, и общественная практика ведут к постоянным, а не временным успехам, если они опираются на прогрессивные силы, то есть добро в историческом смысле этого слова.

Понятие «прогрессивный» не всегда совпадает с понятием «моральный». Бывают периоды, когда прогрессивное развитие достигается совсем не моральными средствами. Так, например, первоначальное накопление капитала совершалось, по выражению Маркса, под влиянием «самых подлых, самых грязных, самых мелочных и самых бешеных страстей»[2]. Орудиями исторического развития часто бывали люди весьма неразборчивые в средствах — Людовик XI, Ришелье, Кромвель. Но значит ли это, что «добро и зло — одни мечты», как поет известный оперный герой? Вовсе нет. Это значит, что общество движется вперед через противоречия, как все, что живет и развивается. Отдельная личность может потерпеть катастрофу и пережить любое разочарование, но положительный опыт народных масс не теряется в самых грубых превратностях. В этом и состоит, выражаясь немного непривычным для нас, старомодным языком, «начало добра» в истории.

Во-первых, каждый период, когда прогрессивное развитие общества совершалось варварскими средствами, оставляет после себя тяжелый след.

— Государь ты наш батюшка,
Государь Петр Алексеевич,
А ведь каша-то выйдет крутенька?
— Крутенька, матушка, крутенька,
Крутенька, сударыня, крутенька!
………………………………….
— Государь ты наш батюшка,
Государь Петр Алексеевич,
А кто ж будет ее расхлебывать?
— Детушки, матушка, детушки,
Детушки, сударыня, детушки![3]

Платить приходится за всякое отступление от положительного исторического содержания, даже если это отступление делается ради самого прогресса. Значит, нельзя сказать, что «добро и зло — одни мечты». Они весьма ощутимые реальности.

Во-вторых, гораздо лучше для народных масс, если общественный подъем может совершиться более прямым, более широким и свободным путем. К. Маркс недаром назвал революции праздниками народов, Самое драгоценное в мире — это моральный капитал революционных эпох. Он оживляет все стороны жизни, освобождает скованные силы, будит энтузиазм, способный творить чудеса в общественной борьбе, науке, технике, искусстве. Кто не испытывал этой радости, того следует жалеть, как несчастное существо. Кто не умеет беречь этого достояния, тому не помогут самые лучшие политические и деловые качества. В общественной жизни моральный фактор — очень дорогая вещь, и его нельзя рассматривать как бесплатное приложение к технике, организации и пропаганде. Назовем частицу этой силы в отдельном человеке идейностью.

Наш народ имеет прочную традицию идейности, и Крамской является одним из ее представителей. Чем было для него искусство? Ярким отблеском внутренней силы, которая оживляет революционные эпохи и продолжает действовать даже в те времена, когда общественное развитие принимает более мучительный и сложный характер, а движение вперед совершается криво, уродливо, ценой громадных отступлений. Глеб Успенский понял, что существует невидимая связь между луврской статуей Венеры Милосской и революционной памятью, живущей в душе человека, наученного горьким опытом, но верного своей идее служения народу и сопротивляющегося усталости, наплыву обывательских настроений (очерк «Выпрямила»). Крамской писал И.Е.Репину в ноябре 1873 года по поводу той же Венеры Милосской: «Не знаю, что Вы скажете и так ли это, но впечатление этой статуи лежит у меня так глубоко, так покойно, так успокоительно светит чрез все томительные и безотрадные наслоения моей жизни, что всякий раз, как образ ее встанет предо мною, я начинаю опять юношески верить в счастливый исход судьбы человечества»[4].

Не надо думать, что вера в этот исход всегда дается легко. Три года спустя, во время пребывания за границей, Крамской пережил тяжелый духовный кризис. Письма 1876 года выражают глубокие сомнения насчет «исторических судеб человеческого рода». По поводу одной статьи Э. Золя о вырождении официальной французской культуры Крамской писал Стасову: «Уж если, думаю, знаток национального характера говорит это о нации, искусившейся во всяких революциях, то что же нам, бедным? Будем плакать на реках Вавилонских»[5] (21 июля 1876 г.).

Есть у Крамского одно страшное письмо из Парижа, и не письмо, а скорее стон тяжело больного человека, жалеющего о том, что он не умер в детстве. «Маленьких так жаль, они такие беспомощные, такие любящие, такие чистые и такие бедные, что сердце надрывается, и не знать подкладки жизни лучше, чем знать и не мочь двинуть морем и землей, чтобы засыпать и раздавить это злое и кровожадное племя!»[6] Здесь приходит на ум Крамскому «горячий и гениальный мальчик Васильев», рано умерший художник-пейзажист. «Васильев любил природу и понимал ее — ведь это так редко дается человеку! И Васильев умер. Он ко мне часто обращался с вопросом: зачем у меня в большинстве случаев такое горестное выражение, когда я счастлив? Он этого не мог понять, что личное счастье еще не наполняет жизни!..»[7] (П.М.Третьякову, 10 ноября 1876 г.).

Смерть любимого сына, чувство одиночества вдали от родины, мрачные впечатления международной обстановки — все это объясняет временный упадок духа у такого сдержанного и твердого человека, как И. Н. Крамской. Но прежде всего нужно представить себе положение художника среди галереи щедринских типов — «пестрых людей» и «чумазых» всякого образа и звания, вынесенных мутной волной на поверхность русской жизни в те времена, когда страсть к наживе и личному благоустройству заполонила так называемое общество, а либеральная интеллигенция совершала одно отступничество за другим. Тогда станет понятным замысел неоконченной картины Крамского — «Радуйся, царю иудейский» (другое название — «Хохот»). Осмеяние идейности толпой преуспевающих практиков-охотнорядцев — вот мысль, вложенная художником в его произведение. «Не знаю, как Вы,— пишет он Репину 6 января 1874 года,— а я вот уж который год слышу всюду этот хохот. Куда ни пойду, непременно его услышу»[8]. Чтобы понять действительный замысел Крамского, нужно вспомнить страшное видение «торжествующей свиньи», которое преследовало М. Е. Салтыкова-Щедрина.

Видения в этом роде посещали и Крамского. «Лучше, кажется, как бы был свинья и животное только, чавкал бы себе спокойно, валялся бы в болоте — тепло, да и общество бы было. Сосал бы себе спокойно свой кус и заранее намечал бы себе, у которого соседа следует оттягать еще кус, а там еще и еще, и, наконец, свершивши все земное, улегся бы навеки; понесли бы впереди шляпу и шпагу, прочие свиньи провожали бы как путного человека — трудно, но вперед, без оглядки! Были люди, которым еще было труднее, вперед! Хоть пять лет еще, если хватит силы, больше едва ли, да больше, может быть, и не нужно»[9] (Ф.А.Васильеву, 1 декабря 1872 г.).

Люди, которым было еще труднее,— это В. Г. Белинский (см. письмо к И. Е. Репину, 16 мая 1875 г.)[10] и замечательный русский художнник первой половины века — Александр Иванов. Крамской считал деятельность А. А. Иванова революционной, а его жизненный путь — образцом идейности. «Это одна из самых сильных трагедий, какие только мне удавалось прочитывать»,— так отозвался он о письмах автора знаменитой картины «Явление Христа народу»[11] (П. М. Третьякову, 9 января 1880 г.). Крамской посвятил Александру Иванову очень глубокую статью, в которой кроме общей оценки развития нового искусства замечательны последние строки, говорящие о столкновении художника с «жизнью улицы и рынка»[12].

Несмотря на скромность и природную застенчивость, Александр Иванов понимал свое место в русском искусстве. Но те, от которых зависело его положение, этого не понимали, а другие и не хотели понять. «Реальная жизнь требует долговременной привычки сердца не истекать кровью от ежеминутных уколов эгоизма» . У гениально мудрого русского художника не было этой привычки, этой малой способности устраивать свои дела, не боясь унижения и грязи. «Где же ему было справиться с практиками, закаленными в борьбе за существование? Он только и мог, он только и способен был уйти в себя, замолчать, скрыть свои мысли и чувства; но от реальной жизни одним этим не отделаешься»[14]. Смерть Александра Иванова прервала его безнадежный поединок с «жизнью улицы и рынка». Это событие совершилось в годы молодости Крамского. «Утешительно, по крайней мере, хоть то, что первые, у кого горе отозвалось особенно больно, это были — молодые сердца и горячие головы студентов» [15].

Отсюда видно, как относился Крамской к «практикам, закаленным в борьбе за существование». Но это не значит, что внутреннюю жизнь личности он отделяет от жизни в более широком смысле слова, от нужд и потребностей общества. Наоборот, только общие интересы дают личности ее внутреннее содержание. Эта тема развита у Крамского в двух потрясающих письмах середины семидесятых годов. Одно из них адресовано умирающему от чахотки Васильеву, другое — художнику К. А. Савицкому, удрученному смертью любимой женщины. Оба письма пронизаны глубокой мыслью. В этом нестройном потоке слов слышится жалоба на недостаток общественной близости, самой большой, незаменимой связи между людьми.

В письме к умирающему другу Крамской говорит: «Мы недаром встретились с Вами... и что это я говорю — я, седой и взрослый человек, отец семейства и счастливый в семье, предаюсь такой чувствительности. Но все равно, Вы живое доказательство моей мысли, что за личной жизнью человека, как бы она ни была счастлива, начинается необозримое, безбрежное пространство жизни общечеловеческой в ее идее и что там есть интересы, способные волновать сердце, кроме семейных радостей и печалей, печалями и радостями, гораздо более глубокими, нежели обыкновенно думают. Вы, вероятно, легко допустите, что я, несмотря на мое личное счастье, какого дай бог всякому, остаюсь в то же время как будто чем-то подавлен, чем-то озабочен и как будто несчастлив. Вы представляете для меня частичку этого необозримого пространства, на Вас отдыхал мой мозг, когда я мысленно вырывался за черту личной жизни; в Вашем уме, в Вашем сердце, в Вашем таланте я видел присутствие пафоса высокого поэта и, несмотря на молодость, встречался с зачатками правильного решения всех или, по крайней мере, многих вопросов общечеловеческого, интереса. Как мне выразить печаль свою о судьбе наших жизней, и чего бы я не дал, чтобы быть всемогущим? Какое глупое слово и как часто человек принужден его употреблять!»[16] (10 сентября 1873 г.).

Итак, Крамской не соглашается с тем, что сила чувства ослабевает по мере удаления от личной сферы. За пределами этой сферы существуют печали и радости, способные волновать сердце более глубоко, чем обычно думают. Доля общественного содержания в личном счастье более велика, чем утверждают «практики, закаленные в борьбе за существование». Наконец, личное горе, даже самое тяжелое, можно пережить. Только общественная пустота разрушает личность в человеке.

Крамской пишет К. А.. Савицкому: «...в человеческом сердце рядом с горем личным часто лежат страдания за общественные несчастья; поскольку есть у каждого чуткости к страданию за общественные бедствия, настолько он человек. Чем нежнее и чище сердечная, личная привязанность, тем способнее человек к сочувствию в общественном горе. Как никогда, все существование человека не может быть наполнено только личным счастьем, или, лучше сказать, личное счастье человека тем выше и лучше, чем серьезнее и глубже захватывают его общие интересы и чем менее встречает он в близком себе существе противодействия в этой потребности. Вы можете только похвалиться, что в личном Вашем счастье не было помехи в любви к обществу и его судьбам. При катастрофах личных все струны, связывающие человека с обществом, кажутся порванными, но природа-мать не могла поступить иначе; она растягивает эти струны до бесконечности, откладывает разговор с человеком о своих делах и страданиях, как самый деликатный друг, до самой последней степени, уважает его горе и ждет. И я полагаю, что если бы человек в минуты личного горя интересовался бы обществом, природа только отвернулась бы от такого деревянного, книжного и ненадежного человека, в таком человеке умерли, стало быть, все способности высшего порядка. Но, наконец, наступает момент, когда человек выздоравливает... (или Вы не хотите его?), тогда начинается жизнь, правда, несколько более трудная и печальная (лично), но зато глубокая и плодотворная для общества»[17] (14 февраля 1875 г.).

Скажут — нельзя приводить такие длинные выписки. Но чем заменить эти страницы живой общественной мысли, затерянные в книгах, которые не часто приходится открывать широкому читателю?

Крамской живо интересовался личностью Третьякова именно потому, что этот московский купец в отличие от других собирателей был «тронут тем, что называется идеей»[18] (П. М. Третьякову, 6 сентября 1874 г.). Покупка за огромную сумму коллекций среднеазиатских картин и этюдов В. В. Верещагина вызвала толки, неблагоприятные для Третьякова. Крамской видел в этом глубокую развращенность официального общества, которое не прощало поступков, движимых искренним, а не показным патриотизмом. В другом письме он говорит: «Меня очень занимает во все время знакомства с Вами один вопрос: каким образом мог образоваться в Вас такой истинный любитель искусства? Я очень хорошо знаю, что любить что-нибудь настоящим образом, любить разумно — очень трудно, скажу больше, опасно. Все люди, сколько я их знаю, притворяются, то есть соблюдают так называемые приличия, и потому, встречая что-либо неподдельное, они чувствуют себя тем самым осужденными; ну посудите сами, есть ли для них возможность оставаться спокойными. Ведь что в сущности сделал Верещагин, отказавшись от профессора? Только то, что мы знаем, думаем и даже, может быть, желаем; но у нас не хватает смелости, характера, а иногда и честности поступить так же; а между тем всякий, имеющий крест, отличие, кокарду или иное вещественное доказательство своих, часто мнимых, заслуг, чувствует себя уничтоженным и обвиненным. Как же ему мочь отдать справедливость, ведь это значит осудить себя, публично признаться, что вся жизнь его есть одна сплошная ложь»[19] (5 октября 1874 г.).

Речь идет об отказе Верещагина от звания, присужденного ему Академией художеств. Этот отказ, присланный из Индии, где в это время находился художник, произвел большое впечатление на русское общество и вызвал резкую полемику в печати. Крамской раньше, чем Верещагин, просил Академию оставить его в покое, но не решился пойти на скандал, когда академический совет все же удостоил его высокой чести.

Так как положение Верещагина было более независимым, его отказ от «кокарды» стоил ему меньше внутренней борьбы, чем Крамскому его более скромное, но упорное и мучительное сопротивление казенной Академии. Тем не менее Крамской не мог простить себе этой непоследовательности. Он высоко оценивал поступок Верещагина — как пощечину, нанесенную всем «фанатикам общественного пирога».

Как художник Крамской создал ряд превосходных портретов лучших представителей русской культуры, людей, которые были «тронуты тем, что называется идеей», и сами учили идейности окружающих. Достаточно вспомнить его портреты Н. А. Некрасова, Т. Г. Шевченко, М. Е. Салтыкова-Щедрина, Л. Н. Толстого. Крамской искал людей, «тронутых тем, что называется идеей», в самой толще народной массы, подавленной вековым угнетением. Таковы его замечательные народные типы: «Портрет Мины Моисеева», «Созерцатель», «Полесовщик» (иначе «Мужик в простреленной шапке», или «Мужик с дубиной»). Относительно последнего Крамской сам дает в письме к Третьякову следующий комментарий: «...мой этюд в простреленной шапке по замыслу должен был изображать один из тех типов (они есть в Русском народе), которые многое из социального и политического строя народной жизни понимают своим умом и у которых глубоко засело неудовольствие, граничащее с ненавистью. Из таких людей в трудные минуты набирают свои шайки Стеньки Разины, Пугачевы, а в обыкновенное время они действуют в одиночку, где и как придется; но никогда не мирятся»[20](19 апреля 1875 г.). Итак, Крамской чувствовал и хотел передать революционное брожение в массе русского крестьянства.

Было у него что-то вроде идеи «хождения в народ». Его манил «богатый и невообразимо громадный материал за пределами городов, там, в глубине болот, лесов и непроходимых дорог». Он пишет И. Е. Репину в Париж: «Да, иному помогают воды Баден-Бадена, другому Париж и Франция, а третьему... сума да свобода! Вот оно, куда хватил! Ну, как Вы полагаете, давно это у человека? Сегодня, вчера или после Вашего отъезда? Очень давно, так давно, что и не помню, должно быть, с пеленок» (28 сентября 1874 г.).

В царском Петербурге Крамской чувствовал себя заложником, человеком другого мира. Два главных врага стояли перед ним во весь рост.

Прежде всего казенная, полицейская опека над обществом, пережиток крепостного строя. Академия художеств с ее реакционным руководством была для Крамского только наиболее близким символом этой опеки, связывающей общественные силы, сковывающей самостоятельность и личность.

Другим врагом Крамского были буржуазные отношения, сила денег, та новая сила, которая тянулась в Россию с Запада, вызывая горячку акционерных обществ, железнодорожных компаний, всякого предпринимательства и плутовства. Жажда наживы подстерегала искусство там, где кончалась опека чиновника. «Как подумаешь все это: честность, искусство, гений и разные другие не менее громкие слова, и, может быть, не одни слова, а и самое содержание этих слов — зависит и сводится к чему же? Копейкам, рублям, франкам!»[22] (П. М. Третьякову, 2 сентября 1876 г.).

Во всех этих отношениях Крамской является учеником революционных демократов, стоявших на стороне простого народа против дворян, чиновников и богатой буржуазии. Он пишет Третьякову 9 ноября 1874 года: «Когда русское искусство дождется своего Белинского? а как трудно, как трудно художнику у нас, это невероятно! всюду повальное помешательство в среде художников, нет голоса, достаточно авторитетного, чтобы вывести из мрака всех потерявшихся и потерянных. С одной стороны, чиновник, напортивший и погубивший будущность искусства, с другой — алчность голодных и слабых натур делают и жизнь, и труд почти невозможным. Все так грубо кругом, так мало нужды в интересах несколько высшего порядка, чем интерес желудка, чина, улыбки особы, что бежал бы вон, далеко и без оглядки... но куда? Вот вопрос. Трудно становится в Петербурге, где же получше? Вероятно, там, где нас нет»[23].

Эта противоположность между идеей и служением «интересу желудка, чина, улыбки особы» проходит через всю переписку И. Н. Крамского. Окруженный ненавистью административных и прочих саврасов, подавленный непрерывным, часто механическим трудом ради существования семьи, он продолжал бороться за сохранение морального капитала шестидесятых годов. В этом смысл этических поисков Крамского, и мы не можем отвергнуть их, зная, как дорог этот капитал и как следует беречь его от расточения.
Конечно, разница между идейностью и карьеризмом не есть главное общественное деление. Люди убежденные и шкурники могут быть в каждом общественном лагере. Но шкурникам и карьеристам не место там, где люди берут на себя высокое звание защитников народа. Как-то естественно думать, и так оно и есть на самом деле, что идейность принадлежит передовому общественному движению, а реакционная позиция разлагает и унижает людей даже с точки зрения их собственной классовой морали, не говоря уже о более высоких нравственных требованиях.

В этом вопросе имеются две стороны. Формально всякая идея есть идея, и убежденный человек, кто бы он ни был — толстовец, славянофил или просто мракобес, как Победоносцев,— отличается от карьериста, не имеющего никаких идей и служащего только «интересу желудка, чина, улыбки особы». Но формально судить нельзя, нужно от формы перейти к содержанию, то есть к содержанию идей и убеждений, отличающих идейного человека от шкурника. Этому учит весь опыт классовой борьбы. Некоторые общественные идеи, и притом наиболее отвлеченные, претендующие на особую моральную чистоту, обязательно приводят к нечистоплотности и мелкому или крупному карьеризму, в котором они растворяются и погибают как идеи, ибо их материальное содержание тесно связано с условиями жизни старого общества — феодальными отношениями господства и подчинения, национальными привилегиями, буржуазным принципом личной выгоды. С другой стороны, есть такие материальные интересы, которые способны привести в движение «интересы несколько высшего порядка, чем интерес желудка, чина, улыбки особы». Это могучее и благотворное идейное влияние всегда оказывали интересы угнетенных классов, обездоленных жадным и грубым меньшинством.

Таким образом, формальное различие между идейностью и карьеризмом будет верно только в том случае, если мы поставим его в зависимость от классового содержания. Однако бывают такие эпохи, когда эта формальная сторона приобретает большое значение. Так, например, когда Щедрин писал свои «Письма к тетеньке», общее понижение идейного уровня в обществе и засилье чревных интересов были настолько очевидны, что ему пришлось в особом письме напомнить о существовании забытых и осмеянных «благородных мыслей», в основе которых лежат «человечность, самоотверженность и глубокая снисходительность к людям»[24]. Такое напоминание было бы излишним во время общественного подъема шестидесятых годов. Тогда энтузиазм, распространяемый «благородными мыслями», широко захватил русское общество, и наиболее дальновидные люди эпохи, Н. Г. Чернышевский и Н. А. Добролюбов, заботились о другом: как бы не потерялась связь между идеей и материальным интересом и не запуталась разница между действительно передовыми идеями, опирающимися на реальные потребности народа, и пустыми либеральными фразами. Да и сам Щедрин был великим мастером разоблачения всякой подделки «благородных мыслей». Но в его сатирической деятельности многие блестящие страницы посвящены другой задаче — защите идейности от насмешки жрущих и пьющих, от насилия бесшабашных советников Удава и Дыбы, от влияния той мерзкой тишины, когда обыватель забирается в свою нору и трепещет, а вокруг время от времени раздается только хрюканье, слышны только «изъеденные трихинами голоса». В такие времена мысль кажется слабой, ничтожной, расплывчатой и даже смешной, как жалкая, пустая игра. Но игра становится серьезной, когда переходит в страдание. «Тяжелая это игра, и нужно быть изрядным мудрецом, чтобы пребывать бесстрастным среди неосмысленного уличного празднословия, которое так охотно идет с дреколием навстречу мысли, возвышающейся над уровнем толпы»[25]. Так писал Щедрин в 1882 году, а между тем его меньше всего можно упрекнуть в идеализме и презрении к жизни простых людей.

Все это нужно иметь в виду, читая письма Крамского, которые временами буквально сочатся кровью. В молодости он пережил общественный подъем эпохи Чернышевского и Добролюбова, потом второй политический кризис конца семидесятых годов. Вся его личность, вплоть до малейших оттенков поведения, была насыщена «благородными мыслями». Эти мысли нашли себе выход в деятельности Крамского как художника и вождя передового движения в искусстве. И все же он оставался неудовлетворенным. Большой поклонник Щедрина, Крамской разделял с ним тягостное чувство отсрочки тех общественных достижений, которые смолоду казались ему такими близкими и реальными.! Вексель, выданный человечеству цивилизацией XIX века в виде «благородных мыслей», не был оплачен. После открытого столкновения сил история пошла более сложным, обходным путем. Повсюду, в России и за рубежом, капитализм в разных пропорциях соединился с призраками средневековья и влил в них новую, искусственную жизнь. На Западе начался период «постепеновщины», сытого мещанства, пожирающего плоды труда всех рас и племен земного шара. В России этот процесс откликнулся острой, болезненной ломкой патриархальных порядков во имя обогащения нового, еще более жадного и некультурного меньшинства.: Мы увидим ниже, что Крамской всегда имел в виду этот общественный поворот, думал ли он о судьбах искусства или о личных делах и мелочах жизни.
 
Наши спонсоры:
Крамской И.Н. - о великом художнике (картины, биография, статьи)
e-mail: [email protected]
ArtNow - купить картину
ГлавнаяКарта сайтаКонтактыНовостиСтатьиИскусствоДрузья